Гён Ран чувствует, как от его неторопливых прикосновений внутри пробуждаются какие-то незнакомые ощущения, она пытается заглушить их, считая, что это неправильно, тем более рядом с японским офицером, но Кавада не оставляет её ни на секунду, и тепло, зародившееся в животе, растёт и расширяется, заполняя всё её тело. Капитан приподнимается, разводит её колени и кладет свою ладонь на её губы, прежде чем сделать шаг, после которого уже нет возврата. Гён Ран и не думает кричать.
Так больно ей ещё никогда не было. Физическая боль сливается с чувством вины за то, что произошло. Гён Ран лежит в своей постели, думая о том, что Кавада остался лежать на испачканной красным простыне. Он отпустил её сразу же после того как всё закончилось, сказав, что она может уйти. Может быть, другая на её месте и обиделась бы, но Гён Ран только рада тому, что может полежать отдельно от него.
Понял ли он, что она не стыдилась его? Почувствовал ли, что она не боролась даже сама с собой?
Ей должно быть больно. Ей должно быть стыдно. Так её воспитали, так правильно, так заведено. Но от того, что эта ночь не принесла ожидаемых страданий, Гён Ран чувствует себя испорченной и никчемной тварью. Настоящая, воспитанная и благонравная девица проплакала бы всю ночь напролёт после такого свидания. Благочестие не подразумевает того, что она ощутила под руками капитана этой ночью. Гён Ран корит себя, но не чувствует отвращения к Каваде, который был с ней достаточно обходительным. Ей плохо от того, что она открыла в себе эту грязную и неподобающую черту. Она ещё не может охарактеризовать и дать название тому, что осознала, но точно знает, что это – настоящий позор, который не отмыть даже через пятьдесят лет.
С тех пор дела пошли иначе. Кавада стал возвращаться домой несколько раньше, и, что удивляло Гён Ран больше всего – разговаривать с ней. Было очевидно, что эти странные беседы доставляли ему непонятное удовольствие, хотя чаще всего они выводили её из себя. Увильнуть от этого не представлялось возможным, и Гён Ран терпеливо сидела рядом с ним, отвечая на его вопросы и честно высказывая своё мнение.
Ещё во времена учебы в школе она поняла, что имеет свой собственный взгляд на вещи, но тогда же ей пришлось осознать, что свои мысли лучше держать при себе. Открытое выражение своего мнения никогда не приносило ей ничего кроме проблем, и потому ещё лет пять назад Гён Ран решила, что больше никогда не станет открывать кому-то свои истинные соображения.
Каваду это мало заботило, и он продолжал каждый вечер выспрашивать у неё подробности её жизни. При этом её ответы не оказывали на него видимого влияния, но к его холодной манере общения Гён Ран уже успела привыкнуть.
– Так значит, ты обучалась медицине? – сидя на плетеной циновке, уточнил он, ожидая, что она послушно повторит то, что только недавно сама сказала.
– Да.
– Необычный выбор, наверняка сделанный твоими родителями за тебя. И нравилось тебе учиться?
– Да.
– Наши девушки всё больше учатся для того чтобы потом пойти работать на фабриках или заводах. Сейчас как раз идёт период стажировки, так что все они пристроены на предприятиях. А ты, как я понимаю, это лето должна была провести в доме.
– Да.
Кавада молчит и, прищурившись, смотрит на неё, по всей видимости, пытаясь придумать вопрос, на который она не смогла бы ответить одним словом.
– Война калечит нас, – задумавшись, говорит он. – Там, в Европе, как ты говорила, всё уже давно закончилось. – Очевидно, он устал вытягивать из неё ответы, и решил поговорить сам. – Здесь дело тоже движется к концу. Я не знаю, к чему именно мы идем, но, очевидно, что после такой разрушительной войны у проигравших и победивших не будет особых различий. Как знать?
Гён Ран никогда не слышала, чтобы японские офицеры рассуждали о войне с посторонними. Ей казалось, что они даже между собой не говорят о том, что их тревожит. Однако Кавада – тот самый безупречный, холодный и расчётливый Кавада – по каким-то непонятным причинам говорит с ней.
– Я не знаю, – тихо отвечает она, опуская взгляд. – В нашем доме войны ещё не было.
– В вашем доме уже сорок лет идёт война, – поправляет её Кавада. – Вы так привыкли к ней, что уже и не замечаете того, что происходит.
– Не знаю. Может быть, – задумчиво соглашается Гён Ран.
– Думаешь, если мы уйдем, то вам станет легче жить? После стольких лет протектората вы ещё не скоро привыкнете к жизни без режима. Скорее всего, вас всё равно не оставят в покое. Или советы или американцы – кто-то придет сюда, чтобы занять наше место. Как думаешь, вы сможете устоять в те времена?
«Ты бы лучше о своей земле подумал», – нахмурившись, думает Гён Ран.
– Хотя тебя это, конечно, не волнует. Ты думаешь только о своих младших родственниках, и ни о ком больше. Политика, где бьются большие киты, тебя не занимает, хотя именно от них зависит то, как будет житься маленьким креветкам вроде тебя и твоей семьи.
– Что толку от моих размышлений?
– Толк есть всегда. Выживать-то ты собираешься? Мы уйдем, ты вернешься к своим младшим, и тогда главой дома станешь ты. Твоя мать распорядилась этой властью неразумно, а расплачиваться приходится тебе. Совершишь ошибку ты – отвечать будут дети. Уверен, что ты этого не хочешь, ведь как я понял, ты привязана к ним сверх меры.
С тех пор, как она узнала о том, что её матери больше нет, Гён Ран впервые слышит упоминание об этой женщине. Любила ли она её? Определённо, ей была небезразлична судьба матери. В день, когда погиб отец, Гён Ран больше плакала не от горечи утраты, а от того, что беспокоилась о том, как станет жить её мама, вытягивая двух маленьких детей. Она всегда помнила о ней, даже в те дни, когда училась в Сеуле. Но почему сейчас, когда её нет в живых, Гён Ран так редко вспоминает о ней? Все её мысли обращены только к братику и сестрёнке, и девушка уже давно не задумывалась о причинах гибели своей матери.